Сегодня у нас встреча с поэтом, само имя которого звучит так аристократично, словно в самом его звучании русская поэзия достигла своего "акмэ", поэтом, вся жизнь которого - Поэзия и даже гибель которого не смогла этому помешать, но только возвела в степень!
Однажды Цветаева произнесла ключевую формулу, изменившую саму парадигму читательского восприятия, сказав "Мой Пушкин". Согласно ей, у каждого читателя есть свой образ поэта (писателя) и с тем же успехом - своя встреча с ним! Так вот встреча с Гумилевым у меня вышла так.
Дело было в середине августа 1990 года, когда погиб Цой. Один мой одноклассник в тот же день примчался ко мне (на поминки, так сказать), и в тот же день дал мне почитать сборничек Гумилева. Нельзя сказать, чтобы я и не слышал этого имени. Слышал. Хотя бы благодаря Александру Вертинскому, спевшему "Китайскую акварель", впоследствии перепетую БГ. Однако, когда чтение происходит за присест, в такой концентрированной форме, то ты словно открываешь нечто для себя, чувствуешь себя первопроходцем, подобно Магеллану и Колумбу! Сейчас даже смешно, но стихи Гумилева произвели на меня такое колоссальное впечатление, что я не мог расстаться с этой книжкой! А поскольку до нынешнего изобилия изданий поэта было ой как далеко, то я переписал весь сборник от руки, вместе с примечаниями в общую тетрадь (может быть, кто-то их еще помнит: с обложкой из непонятного, коричневого цвета дерматина, с рисунком, на свету отблескивающим то ли листьями канадского клена, то ли еще какой древесной породы). И тетрадка эта до сих пор со мной, немотря на книги поэта, в том числе и знаменитые "Письма о русской поэзии", на которых я во многом учился читать стихи и писать о них.
Да, сегодня, когда в любой момент можно пойти в книжную лавку и купить книгу, а на худой конец нырнуть в интернет, переписывать стихи от руки - глупо! Но есть, я убежден - есть! - в этом что-то интимное, что-то, что максимально сближает тебя со стихами и Поэтом!
С тех пор до и сего дня Гумилев в моем личном восприятии - одна из вершин русской Поэзии. Применяя один из образов Шарля Бодлера, он - один из маяков, указующих путь Стиха и Бытия Поэта.
И можете представить, с каким трептом я впервые слушал его голос! И я искренне, всем сердцем радуюсь сейчас за тех, кому имя Николая Степеновича - не пустой звук, за всех, кто в этой рубрике также его услышит!
НИКОЛАЙ ГУМИЛЕВ
Поэзия Гумилева сложна, как вся создавшая ее эпоха, когда многое в России начиналось, и многое навсегда и закончилось. В нем было много двойственности: легкомысленным озорством просвечивает его трагичная неудовлетворенность, рисовкой, подчас цинизмом, окрашены нежнейшая лирика и драматические поэмы, и даже воинская его доблесть. И всегда грусть, часто несознательная, подспудная, сквозь иронию, насмешку и бравурную похвальбу, в мажорном ключе — затаенное предчувствие гибели.
Гумилев не имел ни красоты, ни физической силы, ни цветущего здоровья. Казался почти хилым.Может быть, это отчасти и вызвало ставшую его «второй натурой» позу мужественной неколебимости. Держался он навытяжку, поворачивая голову медленно и ступал твердо, всей ступней, хоть и косолапил слегка; говорил картавя, не выговаривая «л» и «р», с остановками, словно задерживая слова, чтобы они звучали внушительнее.
Был ростом высок и строен, но лицом некрасив, хотя и не настолько, как рассказывала потом Ирина Одоевцева, бывшая его ученица. Однако его чуть прищуренные и косившие серые глаза с длинными светлыми ресницами, видимо, обвораживали женщин, успех у начинающих поэтесс, его учениц, он имел несомненно. Принимал их раза два в неделю в редакции журнала «Аполлон». Бывало, что близкие друзья поэта выступали невольной преградой для его дон-жуанской предприимчивости…
Стихотворение "Китайская девушка"
Будучи знаком с семьей Горенко он, скорее всего уже в период с 1903 по 1906 гг., в Царском Селе, мог встречать свою будущую первую жену – Анну Андреевну Ахматову. Вероятно, в 1907 году летом Гумилев съездил к Горенко на дачу на берег Черного моря, под Севастополем. Там, близ древнего Херсонеса, Горенко обычно проводили летние месяцы. Тогда-то, вероятно, и стал Николай Степанович подумывать о женитьбе на Анне Андреевне… Однако долго не решался. Ахматова, как известно, с молодых лет писала стихи, но из скромности редко кому их показывала. Тем более Гумилеву, которого она сразу полюбила («как сорок тысяч сестер», — из ее стихотворения «Гамлет»), поскольку не сочувствовал ее писательству, «не женское это дело», — заявлял он (читай: не дело для его жены, во всяком случае; в любви он был эгоистом). Вероятно, между ними уже тогда началась глухая борьба.
Весной 1910 года Николай Степанович все же женился на Анне Андреевне и увез жену в Париж. В Париже они отдались всей душой музеям города-светоча и французской литературе. Он готовил к печати сборник «Жемчуга». Весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой и атласной челкой на лбу (по парижской моде) был привлекателен. Очевидцы вспоминают, что по тому, как разговаривал с ней Гумилев, чувствовалось: он полюбил ее серьезно и горд ею, называя свою к ней любовь «своей настоящей любовью… с отроческих лет».
Однако, трещина в их любви обозначилась с первого же года брака. Они были слишком «разные». В плане поэтическом, может быть, только дополняли друг друга, но в жизни… С отрочества Гумилев мнил себя «конквистадором». После поездки в Африку пышным цветом расцвели его экзотические восторги, и так хотелось ему увлечь жену мечтой о далеком волшебстве мира, о красоте пустынь под небом южного полушария с созвездием «Креста», и о первобытном человеке, божественно-сильном, неистертом так называемой цивилизацией, живущем в согласии с природой и ее тайнами. От Анны Андреевны он требовал поклонения себе и покорности, не допуская мысли, что она существо самостоятельное и равноправное. Любил ее, но не сумел понять. Она же была мнительно-горда и умна, говорят, гораздо умнее его; не смешивала личной жизни с поэтическим бредом и при внешней хрупкости была сильна волей, здравым смыслом и трудолюбием. В общем, коса нашла на камень.
Ахматову не увлекала экзотическая бутафория мужа. На жизнь она смотрела проще и глубже. К тому же во время отсутствия мужа она сама выросла в Поэта, хоть и по-женски ограниченного собой и своею болью. Гумилев должен был признать право ее на звание поэта, но продолжал раздражаться ее равнодушием к его конквистадорству. Никакой блеск собственных его рифм и метафор не помог убедить ее, что нельзя вить семейное гнездо, когда на очереди высокие поэтические задачи. Ему была нужна помощница, оруженосец, а не обращенная к самой себе воля. Что в конечном итоге и привело к разрыву…
Стихотворение "Канцона вторая"
("Об Адонисе с лунной красотой...")
Его странным образом влекло трагическое начало. Позволю себе пространную цитату из мемуаров Юрия Анненкова, описывающего один трагический день, проведенный им в Петербурге с Гумилевым, Борисом Каплуном (председатель Петросовета, что-то вроде советского петербургского губернатора) и одной девушкой:
«Чрезвычайное увеличение смертности петербургских граждан благодаря голоду, всякого рода эпидемиям и отсутствию лечебных средств, а также недостаточное количество гробов, выдававшихся тогда «на прокат» похоронным отделом Петросовета, навели Каплуна на мысль построить первый в России крематорий. Это казалось ему своевременным и прогрессивным. Каплун даже попросил меня нарисовать обложку для «рекламной брошюры», что я и сделал. В этом веселом «проспекте» приводились временные правила о порядке сожжения трупов в «Петроградском государственном крематориуме» и торжественно объявлялось, что «сожженным имеет право быть каждый умерший гражданин».
Борис Каплун вообще отличался своеобразной изобретательностью. Так, в те же годы, он печатно обратился «к целому ряду писателей и драматургов с предложением написать пьесы на тему о продовольственной нужде РСФСР и о необходимости всемирной поддержки голодающих частей республики», добавив, что подобный «план агитации при помощи театрализации лозунгов Наркомпрода (Народный комиссариат продовольствия) поможет ему в его продовольственной политике».
Не знаю, помогли ли эти пьесы Наркомпроду, но некоторым «драматургам», откликнувшимся на воззвание Каплуна, они принесли несомненную материальную поддержку…
Я не забуду тот морозный день или, вернее, те морозные сумерки 1919 года: было около семи часов вечера. Мы сидели в обширном кабинете Каплуна, в доме бывшего Главного штаба, на площади Зимнего дворца (в будущем — площади Урицкого).
Комната была загромождена всякого рода замочными отмычками, отвертками, ножами, кинжалами, револьверами и иными таинственными орудиями грабежей, взломов и убийств, предметами, которые Каплун старательно собирал для будущего петербургского «музея преступности». В одном углу были сложены винтовки и даже пулемет.
Укутанная в старую шаль поверх потертой шубы, девушка грелась, сидя в кресле у камина, где пылали березовые дрова. У ее ног на плюшевой подушке отдыхал огромный полицейский пес, по-детски ласковый и гостеприимный, счастливо уцелевший в ту эпоху, когда собаки, кошки и даже крысы в Петербурге были уже почти целиком съедены населением. За бутылкой вина, извлеченной из погреба какого-то исчезнувшего крупного буржуя, Гумилев, Каплун и я мирно беседовали об Уитмене, о Киплинге, об Эдгаре По, когда Каплун, взглянув на часы, схватил телефонную трубку и крикнул в нее:
— Машину!
Это был отличный «мерседес», извлеченный из гаража какого-то ликвидированного «крупного капиталиста».
Каплун объяснил нам, что через полчаса должен был состояться в городском морге торжественный выбор покойника для первого пробного сожжения в законченном крематории, и настоял на том, чтобы мы поехали туда вместе с ним. В огромном сарае трупы, прикрытые их лохмотьями, лежали на полу, плечо к плечу, бесконечными тесными рядами. Нас ожидала там дирекция и администрация крематория.
— Выбор предоставляется даме, — любезно заявил Каплун, обратившись к девушке.
Девушка кинула на нас взгляд, полный ужаса, и, сделав несколько робких шагов среди трупов, указала на одного из них (ее рука была, помню, в черной перчатке).
— Бедная, — шепнул мне Гумилев, — этот вечер ей будет, наверное, долго сниться.
На груди избранника лежал кусочек грязного картона с карандашной надписью:
Иван Седякин.
Соц. пол.: Нищий.
— Итак, последний становится первым, — объявил Каплун и, обернувшись к нам, заметил с усмешкой: — В общем, довольно забавный трюк, а?
На возвратном пути, в «мерседесе», девушка неожиданно разрыдалась. Гумилев нежно гладил ладонью ее щеки и бормотал:
— Забудьте, забудьте, забудьте…».
После гибели (напомню, что поэт был расстрелян по делу Таганцева) имя Гумилева почти мгновенно обросло целым шлейфом легенд и домыслов, причем созданию посмертных легенд о Гумилёве немало способствовало его литературное поведение романтического героя. Офицер, георгиевский кавалер, путешественник, дуэлянт... Начальные звенья этой цепи выглядели превосходным «подтверждением» позднейших общественно-политических черт: монархист, враг большевизма, участник заговора... Все детали романтического образа четко укладывались в заранее приготовленную схему: отважный путешественник и герой войны просто не мог не стать героем антибольшевистской борьбы. Из биографических реалий извлекалось лишь то, что соответствовало «легендарному» образу борца с тиранией. Лишнее — в публицистическом пылу отбрасывалось и сгоряча забывалось. Политическая злоба дня диктовала свои условия «правдивой» мемуаристике. В итоге — смерть Гумилёва в восприятии современников явилась очередным трагическим этапом российского противостояния поэта и тирана, и осмыслялась уже не в качестве исторического факта, но факта литературного.
С обстоятельствами расстрела поэта связано много легенд откровенно романтического характера. Согласно большинству версий, Гумилёв умер мужественно, с полным самообладанием и даже улыбаясь в лицо палачам. Стойкостью поэта, по словам некоторых свидетелей, были поражены даже чекисты. Одна «белогвардейская легенда» (приведенная известным, кстати, баснословом Е. А. Евтушенко) гласит, что Гумилёв перед казнью пел «Боже, царя храни». Поговаривали, что Гумилёва расстреливал аж сам Дзержинский, лично.
В общем, неординарная судьба и трагическая гибель Гумилёва создали ту почву, на которой появилось коллективное литературное произведение, включающее в себя весь корпус свидетельств о смерти поэта — от газетного официоза до беллетристического сочинения. Интересно, что в создании этого коллективного текста принимали участие десятки авторов, в том числе и зарубежья. Создание этого «мифа» заняло без малого 70 лет. И факты здесь настолько прочно смешались с легендами, что отличить одно от другого до сих пор не представляется возможным.
Гумилева записывали дважды. В феврале 1920 года (за год до гибели) он читал в Институте живого слова лекции по теории поэзии, а по вечерам вместе с коллегой, профессором Сергеем Игнатьевичем Бернштейном, чистил снег на Знаменской улице. Вот там с лопатами в руках они и договорились о сеансе записи. Читал Гумилев очень напевно, подчеркнуто ритмически аранжируя «подачу текста». На вторую запись, которая состоялась несколькими месяцами позже он, по просьбе Бернштейна, привел тогда уже бывшую свою жену Анну Ахматову, встреча с которой у нас впереди.